(Сценка)
Два друга, мировой судья Полуехтов и полковник генерального штаба Финтифлеев, сидели за приятельской закуской и рассуждали об искусствах.
— Я читал Тэна, Лессинга… да мало ли чего я читал? — говорил Полуехтов, угощая своего друга кахетинским. — Молодость провел я среди артистов, сам пописывал и многое понимаю… Знаешь? Я не художник, не артист, но у меня есть нюх этот, чутье! Сердце есть! Сразу, брат, разберу, ежели где фальшь или неестественность. Меня не надуешь, будь ты хоть Сара Бернар или Сальвини! Сразу пойму, ежели
— Я уже наелся, брат, спасибо… А что драма наша, как ты говоришь, пала, так это верно… Сильно пала!
— Конечно! Да ты посуди, Филя! Нынешний драматург и актер стараются, как бы это попонятнее для тебя выразиться… стараются быть жизненными, реальными… На сцене ты видишь то, что ты видишь в жизни… А разве нам это нужно? Нам нужна экспрессия, эффект! Жизнь тебе и так уж надоела, ты к ней пригляделся, привык, тебе нужно такое… этакое, что бы все твои нервы повыдергало, внутренности переворотило! Прежний актер говорил
Послышался звонок… Полуехтов, вставший было, чтобы нервно зашагать из угла в угол, опять сел… В комнату вошел маленький краснощекий гимназист в шинели и с ранцем на спине… Он робко подошел к столу, шаркнул ножкой и подал Полуехтову письмо.
— Кланялась вам, дяденька, мамаша, — сказал он, — и велела передать вам это письмо.
Полуехтов распечатал конверт, надел очки, громко просопел и принялся за чтение.
— Сейчас, душенька! — сказал он, прочитав письмо и поднимаясь. — Пойдем… Извини, Филя, я оставлю тебя на секундочку.
Полуехтов взял гимназиста за руку и, подбирая полы своего халата, повел его в другую комнату. Через минуту полковник услышал странные звуки. Детский голос начал о чем-то умолять… Мольбы скоро сменились визгом, а за визгом последовал душу раздирающий рев.
— Дяденька, я не буду! — услышал полковник. — Голубчичек, я не буду! А-я-я-я-я-й! Родненький, не буду!
Странные звуки продолжались минуты две… Засим все смолкло, дверь отворилась и в комнату вошел Полуехтов. За ним, застегивая пальто и сдерживая рыдания, шел гимназист с заплаканным лицом. Застегнув пальто, мальчик шаркнул ножкой, вытер рукавом глаза и вышел. Послышался звук запираемой двери…
— Что это у тебя сейчас было? — спросил Финтифлеев.
— Да вот, сестра просила в письме посечь мальчишку… Двойку из греческого получил…
— А ты чем порешь?
— Ремнем… самое лучшее… Ну, так вот… на чем я остановился? Прежде, бывало, сидишь в кресле, глядишь на сцену и чувствуешь! Сердце твое работает, кипит! Ты слышишь гуманные слова, видишь гуманные поступки… видишь, одним словом, прекрасное и… веришь ли?.. я плакал! Бывало, сижу и плачу, как дурак. «Чего ты, Петя, плачешь?» — спрашивает, бывало, жена. А я и сам не знаю, отчего я плачу… На меня, вообще говоря, сцена действует воспитывающе… Да, откровенно говоря, кого не трогает искусство? Кого оно не облагороживает? Кому как не искусству мы обязаны присутствием в нас высоких чувств, каких не знают дикари, не знали наши предки! У меня вот слезы на глазах… Это хорошие слезы, и не стыжусь я их! Выпьем, брат! Да процветают искусства и гуманность!
— Выпьем… Дай бог, чтоб наши дети так умели чувствовать, как мы… чувствуем.
Приятели выпили и заговорили о Шекспире.
Ингушская Сказка Заяц И Черепаха